logo
S_1_10_fixed

1. Два клинических эпизода

В качестве введения к критическому обзору теорий Фрейда, рассматривающих детский организм как генератор сексуальной и агрессивной энергии, позвольте мне представить наблюдения над двумя детьми, казалось, неожиданным образом зашедшими в тупик в единоборстве с собственным кишечником. Поскольку мы пытаемся понять скрытый социальный смысл выделительного (здесь - анального) и других отверстий тела, необходимо заранее оговорить позицию относительно изучаемых детей и наблюдаемых симптомов. Симптомы кажутся странными, дети же - нет. По вполне физиологическим причинам кишечник находится дальше всего от зоны лица - нашего главного интерперсонального медиатора. Воспитанные взрослые отстраняют от себя кишечник, если он нормально функционирует, как «невхожую в общество» заднюю сторону вещей. Но по этой же причине дисфункция кишечника подходит для смущенного порицания и тайного реагирования. У взрослых эта проблема скрывается за соматическими жалобами; у детей она, похоже, выглядит просто упрямой привычкой.

Энн, девочка четырех лет, входит в кабинет вместе с обеспокоенной матерью, которая то осторожно тянет, то решительно тащит ее за собой. Хотя девочка не сопротивляется и не возражает, она бледна, угрюма и с бессмысленным и отрешенным взглядом энергично сосет большой палец.

Я уже осведомлен о проблеме Энн. По-видимому, малышка теряет свою обычную эластичность: в одном состоянии она ведет себя подобно ребенку меньшего возраста, в другом - излишне, не по-детски серьезно. Когда она дает выход избытку энергии, то реакция носит эксплозивный характер и скоро заканчивается глупостью. Но более всего Энн досаждает тем, что имеет обыкновение задерживать стул, когда ее сажают на горшок, а затем упорно опорожнять кишечник ночью в постель, а точнее, ранним утром, прежде чем сонная мать в состоянии застать ее. Выговоры сносятся молча, в задумчивости, за которой таится очевидное отчаяние. Это отчаяние, по-видимому, было недавно усилено несчастным случаем: девочку сбила машина. К счастью, телесные повреждения сказались только внешними, но Энн еще больше удалилась от пределов досягаемости родительских средств связи и власти.

Однажды в приемной она отпустила руку матери и сама вошла в мой кабинет с машинальной покорностью лишенного последней воли узника. Пройдя в игровую комнату, девочка останавливается в углу и напряженно сосет большой палец, почти не обращая на меня внимания. <...>

В данном случае ребенок ясно показывает, что мне у него ничего не выведать. Однако к растущему удивлению и облегчению Энн, я не задаю ей никаких вопросов. Даже не говорю, что я ее друг и что ей следует доверять мне. Вместо этого я начинаю строить на полу простой дом из кубиков. Вот гостиная, кухня, спальня с маленькой девочкой в кровати и женщиной, стоящей рядом; ванная комната с открытой дверью и гараж с мужчиной, стоящим около машины. Этот монтаж намекает, конечно, на обычные утренние часы, когда мать пытается собрать маленькую девочку «вовремя», когда отец уже готов ехать.

Наша пациентка, все больше и больше увлекаясь этим бессловесным изложением проблемы, неожиданно вступает в игру. Она вынимает палец изо рта, чтобы ничто не мешало ее широкой и зубастой ухмылке. Лицо Энн вспыхивает от возбуждения. Девочка быстро подходит к игрушечной сцене, мощным пинком избавляется от куклы-женщины, шумно захлопывает дверь ванной и спешит к полке с игрушками, чтобы взять три блестящих машинки и поставить их в гараж около мужчины. Энн ответила на мой «вопрос»: ей очень не хочется, чтобы игрушечная девочка отдавала матери даже то, что и так принадлежит последней, но она страстно желает дать отцу гораздо больше, чем тот мог бы попросить.

Я еще размышлял над силой ее агрессивного буйства, когда Энн неожиданно одолели эмоции совершенно иного круга. Она заливается слезами и хнычет в отчаянии: «Где моя мама?» В панической спешке хватает горсть карандашей с моего стола и выбегает в комнату ожидания. Впихнув карандаши в руку матери, садится рядом с ней. Большой палец возвращается в рот, лицо ребенка становится замкнутым, и я вижу, что игра окончена. Мать хочет вернуть карандаши, но я даю ей понять, что сегодня они мне не понадобятся. Мать и ребенок уходят.

Спустя полчаса звонит телефон. Едва они добрались до дома, а Энн уже спрашивает у матери, можно ли ей повидаться со мной еще раз, сегодня. Завтра, мол, не скоро. Энн с отчаянием просит мать немедленно позвонить мне и договориться о встрече, чтобы она могла вернуть карандаши. Я вынужден заверить девочку по телефону, будто очень ценю ее намерение, но охотно разрешаю подержать карандаши до завтра.

На следующий день в назначенное время Энн сидит с матерью в приемной. В одной руке она держит карандаши (не в силах расстаться с ними!); в другой сжимает какой-то маленький предмет. Идти со мной она явно не собирается. Вдруг становится совершенно ясно, что девочка обмаралась. Когда ее забирают, чтобы обмыть в ванной, карандаши падают на пол, а с ними и тот предмет, который был в другой руке. Он оказывается крошечной собачкой с одной отломанной лапой.

Здесь я должен дать дополнительное разъяснение. В этот период соседская собака играла существенную роль в жизни ребенка. Собака тоже пачкала в доме, но ее за это били, а девочку нет. Собаку также недавно сбила машина, и по этой причине она лишилась лапы. Очевидно, с другом Энн в мире животных происходило во многом то же самое, что и с ней самой, только с более тяжелыми последствиями. Ведь собаке было намного хуже. Ожидала (или, возможно даже, хотела) ли Энн подобного наказания?

Итак, я изложил детали игрового эпизода и детского симптома. Но я не буду здесь подробно разбирать те релятивности и релевантности, которые постепенно подготовили описанную ситуацию; не стану рассказывать и о том, как удалось разрешить тупиковую ситуацию, работая с родителями и ребенком. Понимаю и разделяю сожаления читателей в связи с тем, что мы не можем последовать за ходом терапевтического процесса до фактически полного прекращения этого детского кризиса. Взамен я должен попросить читателей принять эту историю в качестве «образца» и проанализировать ее вместе со мной.

Маленькая девочка стала такой не по собственной воле. Она лишь дала возможность довести себя до подобного состояния, и не кому-нибудь, а матери, против которой, по всем признакам, была направлена ее угрюмая замкнутость. Однажды, у меня в кабинете, моя спокойная игра, видимо, заставила ребенка забыть на какое-то мгновение, что мать находилась за дверью. То, что девочка не сумела бы передать в течение многих часов, она смогла выразить за несколько минут невербальной коммуникации: она «ненавидела» мать и «любила» отца. Однако сделав это, Энн, должно быть, испытала то же, что и Адам, когда он услышал голос Бога: «Адам, где ты?»1. Она была поставлена перед необходимостью искупить свой поступок, ибо любила мать тоже, да и нуждалась в ней. Но в страхе компульсивно поступила так, как поступают все амбивалентные люди: пытаясь возместить убытки одному лицу, они «неумышленно» наносят ущерб другому. Поэтому Энн взяла мои ка­рандаши, чтобы ублажить мать, а потом ей потребовалось принуждать мать помочь в возмещении нанесенного мне «ущерба».

На следующий день ее горячее желание успокоить меня парализуется. Думаю, в данном случае я стал искусителем, который побуждает детей, когда они на мгновение утрачивают осторожность, сознаваться в том, о чем никому не следует знать или говорить. У детей часто наблюдается такая реакция после первоначального признания в тайных мыслях. А что если бы я рассказал ее матери? Что если бы мать отказалась привезти ее ко мне еще раз, чтобы Энн могла частично изменить и смягчить свои неосмотрительные действия? Поэтому девочка вообще отказалась действовать и позволила вместо себя «говорить» своему симптому.